Выглядел Михалыч жалко. В свои сорок — старик, тощий, неуклюжий, с потухшими запавшими глазами. Лицо — одутловатое, в глубоких морщинах, черные зубы, колтун немытых волос, спутанная бороденка и драная одежда. Уподобляясь средневековым людям, мылся Михалыч не чаще раза в год, поэтому подходить к нему близко было небезопасно.
И надо же было ему попасться на глаза сердобольной Серафиме как раз в тот момент, когда его волокли в камеру — после того как, пьяный в стельку, он забрался на статую Высокого Вампира и плевался оттуда на макушки прохожих, изображая голубя. Хорошо, что только плевался, подумал очередной прохожий и позвонил в участок. Спустя двадцать минут прибыл патруль, и Михалычу был предложен комфортабельный насест в камере. Предложение было встречено с энтузиазмом и радостью.
Не зная всей предыстории, Серафима невольно прониклась к Михалычу сочувствием, решив, что тому место скорее в вытрезвителе или больнице, чем в камере.
— За что его? — спросила у Кота, который как раз проходил мимо.
Тот остановился и старательно посмотрел в указанном направлении.
— А! Так это Михаил Михайлович, фамилию не припомню, к сожалению. Наверное, опять буянил. Вот и задержали. Но ничего, подержат пару суток и отпустят на все четыре стороны.
— Но он же совсем старик! — возмущенным шепотом произнесла Сима. — Неужели у вас совести нет? Как можно это жалкое существо бросать за решетку? Он же умрет там. У нас в участке врачей-то нет.
— Умрет — это вряд ли. Мой тебе, Серафима, совет — забудь. Не в первый раз он здесь оказывается и, безусловно, далеко не в последний.
Серафима подавилась очередной репликой, пораженная до глубины души цинизмом Кота. Цинизмом и равнодушием к пожилым и беззащитным. Но спорить она не собиралась. Она собиралась действовать.
Первым делом, узнав, в какую камеру его поместили, Серафима навестила «старика» и спросила:
— Вам что-нибудь нужно?
«Старик», возлежащий на жесткой лавке, что-то невнятно пробормотал и всхрапнул, словно лошадь. Сима повторила вопрос, с тем же результатом. Дурой магиня не была — понимала, что «старик» пьян в стельку, но сочла своим долгом хотя бы попытаться помочь ему. Увы, на все ее вопросы ответом было шумный, неблагодарный храп.
Через две минуты попугайского — и до обидного одностороннего — «диалога», Сима поняла, что ничего в данный момент от Михалыча не добьется. Решила зайти попозже — на свою голову. Потому как пробудившийся после непомерных возлияний алкоголик — тот еще собеседник. Именно на долю неосторожной Симы выпало выслушать лекцию — икающую, запинающуюся и слегка нелогичную — о том, что водка — нектар и средство от всех болезней, и неплохо бы ей, Симе, уважить человека и сбегать за стаканчиком. Поллитровым.
— Пил, пью и пить буду. Сдохну, а буду. Назло сдохну. Останетесь без героя. Я же… я же… слова человек. Кремень, таких больше нет. Я ежели сказал — значит, сдохну, а сделаю.
— Но это неправильно. Вы не должны так жить.
— Должен. Могу и буду! Будь другом, принеси, а? Хоть капельку, ну что тебе стоит?
— Вам нельзя.
— Как это нельзя? Почему нельзя? Мне чтобы голова не болела… чуточку самую…
Пять дней, пока Михалыча держали в камере, Сима бегала к нему, пытаясь пробудить в нём если не совесть, то инстинкт самосохранения, который, видимо, все еще валялся в отключке после трех бутылок водки, выпитых за час. Однако все её попытки наталкивались на несколько вариаций ответов:
— Ладно, ладно… обязательно. Как только стаканчик принесешь, сразу подумаю. Я ж не за ради пьянства пью, я ж мыслить начинаю после рюмки. Я ж… ого-го какой гений! Мыслитель! Я ж… этот, как его… мудрец, мать его! Философ…
— Изыди, гадина! И без тебя тошно… какой алкоголик? Ты где алкоголика видишь? Вот голова у меня болит, и живот в последнее время все чаще… дык рюмочку выпью — и хорошеет враз. Так что водка — она от всех болезней, помяни мое слово, от всех болезней. Я еще когда… когда?.. когда… когда-то давно, наверное, в доме жил и муторно мне было, маятно, а как выпью — так на душе спокойно. И проблем нет, и жизнь налаживается… ну принеси, а?
— …ловите их! Ловите немедленно, они разбегаются! — На третий день Михалычу сделалось совсем плохо: руки трясутся, встать не может, орет благим матом. Взгляд безумный, блуждающий, полностью рассредоточенный; дыхание резкое, частое. — Вон они, по стенам, по стенам лезут, сейчас начнут потолок грызть! А там — крысыыыы…Ну, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста!!!
— Кто? Михалыч, ты что? Приведите врача! Ему плохо! Человеку плохо!
— …кто здесь? Кто здесь ходит? Убирайтесь! Хватит шуметь!.. Хочу туда! Хочу туда! Там лучше! Я не умер! Не умер, не умер… мне надо движение сделать… мне надо… и все! Я не умер! Уйдите! Уйдите! — Он забился в угол, скрючился, обхватив голову руками.
Врача страдающему от вынужденной трезвости Михалычу никто вызвать не сподобился, несмотря на то, что Серафима со страху побежала к самому Г.В. Начальник посмотрел на нее безразлично:
— Само пройдет, чай не смертельное заболевание. Всего лишь отравление.
— Но он может себя поранить! Навредить! А если, не дай бог, умрет? Что тогда делать?
— Хоронить. Не забудь оповестить народ, чтобы скинулись на гроб.
Г.В. уже со счета сбился, сколько раз они Михалыча в больницу переправляли из камеры. И все одно — через месяц он как штык снова был у них. Пьяный до одури, невменяемый, буйный и довольный такой жизнью. Хватит. В этот раз пусть сам выкарабкивается — либо подыхает.
Наблюдать мучения Михалыча было выше сил магини. Под конец четвертого дня, когда того стало немилосердно трясти, она сдалась — наложила заклинание. Немного не капельница, но успокаивающий эффект оказало.